ПОЕДИНОК СО СМЕРТЬЮ. Фольклорно-мифологические мотивы в прозе Н.С.Лескова
(В мире Лескова. Сборник статей. М., Сов. писатель, 1984)


Прозу Лескова читаешь как плавное продолжение героических летописей, древних хроник и бытовых сказаний древнерусской литературы. Его герои мудры особой, "нецивилизованной" фольклорной мудростью. Здесь свои законы, свои "университеты", которые нам пока что мало известны и требуют специального изучения.
Нельзя судить об уровне образованности россиянина в прошлом столетии, исходя из тогдашней официальной статистики. Она показывает ничтожное число людей, учившихся и получивших дипломы, но ей ничего не известно о бесчисленных библиотеках, таящихся во многих усадьбах, о бесценных фолиантах, которые не лежали там мертвым грузом, а прочитывались пытливым глазом от корки до корки.
А что знаем мы о потаенных школах, где не признававшие "бесовской науки" крестьяне-старообрядцы учились грамоте по древним летописям да по "Слову о полку Игореве"? Эти очаги народное культуры, всячески искореняемые властями, были для Лескова особо важны. С петровских времен существовала на Руси потаенная культура и тайная народная система образования, завесу над которыми приоткрыли нам такие писатели, как Лесков и Мельников-Печерский. Причем Лесков был и остался здесь первым.
Само понятие о народном самоучке-умельце, превзошедшем "цивилизованных" иностранных мастеров, вошло в сознание и стало обиходным, даже фольклорным с появлением загадочного Левши Лескова. Трудно поверить, что этот образ не списан с фольклорного источника, а создан писательским воображением.
В мире героев Лескова, как в народной сказке, каждое слово иносказательно, каждый поступок, каждый жест – загадка, требующая отгадки.
Язык поступков и жестов, разговор "предметами" уходит в тысячелетние глубины истории. "Повесть временных лет" рассказывает о таком легендарном эпизоде. Обложили хозары полян данью. Поляне дали от дыма по мечу. "И сказали старцы хозарские: "Не добра та дань, княже: мы доискались ее оружием, острым только с одной стороны — саблями, а у этих оружие обоюдоострое — мечи, станут они когда-нибудь собирать дань и с нас, и с иных земель". И сбылось сказанное ими", — пишет далее летописец.
Левша не просто мастер-умелец, он оружейный мастер, английская блоха для него не просто безделица, — это затаенная угроза технического превосходства. Левша выполняет свой заказ, как ответное послание пишет. Левша выполняет свой "стратегический" заказ: он хочет явить миру более тонкое искусство, и творческое соревнование с создателями блохи для него значительнее, чем только спор "профессионалов".
Его ответ англичанам — подкованная блоха — напоминает обоюдоострые мечи полян, посланные хазарам. Так за каждым шагом, за каждым поступком героев Лескова кроется тайна, уходящая корнями в тысячелетия.
Каждый крупный персонаж Лескова – хранитель тайны, обладатель особого, неповторимого дара, завещанного предками. Тайна бережно хранится от вмешательства постороннего взгляда непосвященных. Хранитель ее – мастер, живописец, умелец.
Его ищут, к нему идут долгими потаенными тропами и нередко находят в полной безвестности, но всегда в ярком творческом озарении, как Левшу, как живописца, знающего тайну древних красок, в "Запечатленном ангеле". Есть тайна Левши, есть тайна древней живописи, о которой ведает на Руси один достойный, есть тайна особого распева, которая дана Ахилле Десницыну. Дар и тайна у Лескова синонимы.
Внимательный читатель Лескова должен быть одаренным отгадчиком. Подобно фольклорному богатырю, отправляясь в путь, он готовится войти в мир, полный загадочных и неясных знаков, от правильного прочтения которых зависит жизнь или смерть героя. "Направо пойти – коня потеряти, налево пойти — полонену быти". Надо выбирать правильный путь. Надо вооружиться фольклорной мудростью – в ней ключ и отгадка. Надо научиться распознавать облик в маске.
В сказке у героя всегда два полярно противоположных облика: царевна и она же лягушка, чудовище – добрый молодец, Иван-дурак – Иван-царевич. Это – фольклорное двойное зрение. Трудно в лягушке увидеть царственный облик красавицы, в облике чудовища, на которое невозможно смотреть без страха, нелегко угадать доброго молодца. Но смысл фольклорной психологии, сказки и мифа именно в таком полярном угадывании. Вспомним "неразумное" поведение Ивана-царевича, подсмотревшего момент сбрасывания лягушиной маски. Лягушиная шкурка, брошенная в огонь, тотчас отнимет у Ивана-царевича и "лягушку", и "царевну". Высшая мудрость как раз и состоит в том, чтобы узнать в царевне лягушку, а в лягушке — царевну. Сказочная невеста должна полюбить своего жениха Иванушку в обличье дурачка, только тогда возможно его внезапное превращение в царевича. Безобразное чудовище, охраняющее аленький цветочек, погибнет и воскреснет в образе доброго молодца лишь тогда, когда и в страшном облике его полюбит будущая невеста.
Этот фольклорный прием очень важен в "Запечатленном ангеле". Здесь маска — лик ангела, обезображенный сургучом чиновника; этот же лик, не обезображенный, как бы заново выступает из-под сургуча в творении замечательного художника, пишущего новую икону. Стремление надеть сургучную "маску" на новый, "узнанный" лик не увенчалось успехом. Нельзя царевне, сбросившей лягушиное обличье, снова стать лягушкой. Ее узнают теперь и в прежнем, лягушином облике как царевну; как казенный сургуч на лике древнего ангела не скрыл, а выявил заново, воскресил первозданную неуничтожимую красоту образа.
Прием "переодевание" и "снятие маски" подчас появляется у Лескова в самом прямом карнавальном виде. После смерти Туберозова ("Соборяне") в городе появился черт с хвостом и рогами. Он нападал ночью на мирных обитателей городка и даже осквернил могилу Туберозова. Дьякон Ахилла, подкарауливший "беса" ночью, воочию и на ощупь убедился в правдивости рассказов о страшном облике своего врага. После ночного единоборства пойманный Ахиллой черт предстает перед изумленным начальством города и его обитателями. Жители осаждают дом, требуя выдать "врага" на расправу. И только тут наступает момент "снятия маски" и "узнавания". Ахилла принялся потрошить противника, и вот рога всего лишь навсего бычьи, на груди у "черта" крест с надписью "Да воскреснет бог и расточатся врази его". Шерсть оказалась меховой буркой, а под ней в момент узнавания все увидели дрожащего от холода городского нищего Данилку.
Итак, мы можем выделить три момента, герой предстает перед нами в разных обличиях. Назовем их "маска", "снятие маски", "узнавание".
"Маска" — бесовский маскарад комиссара Данилки, "снятие маски" — просто облик Данилки, городского нищего, "узнавание" — страшный черт, оказавшийся дрожащим от холода Данилкой. В сказке "Царевна-лягушка" "маска" — лягушка, "снятие маски" — царевна, "узнавание" — царевна-лягушка. Понять взаимозависимость и неразрывность лица и маски — это и значит "узнать" героя, увидеть его глазами писателя.
"Маска" у Лескова — это мифологический лик героя. Бытовой, обыденный облик еще не есть лицо, это лишь то, что таится под маской. Лицо — это обыденный облик под мифологической маской или, наоборот, лик древнего героя, внезапно проступивший в чертах обыденного персонажа.
В суровом лике древнего Ахиллеса проступают черты простодушного Ахиллы Десницына, и в простодушном Ахилле вдруг угадывается могучий античный герой. Эта взаимозаменяемость двух масок и есть живое лицо Ахиллы, его настоящий образ. Ахиллес — это мифологическая маска, но она не скрывает, а открывает лицо.
Конечно, у Лескова контрастность масок не столь ярко выражена, как в сказке, но все-таки она есть: вот черт, оказавшийся при ближайшем рассмотрении комиссаром Данилкой, вот Ахиллес — Ахилла, вот античные богатыри и боги, купающиеся в реке, оказавшиеся мирными обитателями городка. Один облик древний, растворенный в дымке тысячелетий, другой — сегодняшний, настоящий. Истинное лицо героя не узнать без мифологической маски. В лице Ахиллы Десницына обязательно должны проступать черты Ахиллеса.

"При слабом освещении, при котором появляется эта группа, в ней есть что-то фантастическое. Посредине ее стоит человек, покрытый с плеч до земли ниспадающим белым хитоном, слегка схваченным в опоясье. Фигура эта появилась совершенно незаметно, точно выплыла из редеющего тумана, и стоит неподвижно, как привидение... Справа виднелась женщина. Она бросилась в глаза прежде всего непомерною выпуклостью своего чрева, на котором высоко поднималась узкая туника. В руках у этой женщины медный блестящий щит, посредине которого был прикреплен большой пук волос, как будто только что снятых с черепа вместе с кожей. С другой стороны... выдавался широкобородый, приземистый, черный дикарь. Под левой рукой у него было что-то похожее на орудия пытки, а в правой он держал кровавый мешок, из которого свесились книзу две человеческие головы, бледные, лишенные волос и, вероятно, испустившие последний вздох в пытке...
В эти минуты светозарный Феб быстро выкатил на своей огненной колеснице еще выше на небо; совсем разредевший туман словно весь пропитало янтарным тоном Картина обагрилась багрецом и лазурью, и в этом ярком, могучем освещении, весь облитый лучами солнца, в волнах реки показался нагой богатырь с буйной гривой черных волос на большой голове. Он плыл против течения воды, сидя на достойном его могучем красном коне, который мощной рассекал широкой грудью волну и сердито храпел темно-огненными ноздрями".

Но вот туман мифологии развеялся, и мы видим вместо могучих богатырей из античности или северной саги "длинного худого добряка" исправника Воина Васильевича в сопровождении кучера Комаря и "матери Фелисаты", у которой в руках не щит, а медный таз, не скальпы врагов, а мочалка. "Картина самого тихого свойства". А богатырь-всадник на красном коне, предвосхитившем образ Петрова-Водкина, — дьякон Ахилла.
Нет, прошли богатырские времена. Никого не удивляют богатырские кони, косые сажени и необъятные чрева. Вместо сцены кровавой битвы перед нами идиллическое купание в реке и ничего более... Но так ли? Ведь все это "разоблачение" — лишь прелюдия к утверждению вполне реального богатырского размаха и удали Ахиллы Десницына.
Грузно, по колено врастая в землю, шествуют по земле Очарованный странник, Ахилла, Туберозов. От их тяжелой походки пригибаются полы, скрипят половицы и сама земля оседает. Это былинные богатыри, которые вышли из земли и в землю уйдут, с ней сольются, как Святогор, превратившийся в гору. У них не животы, а чрева, не бедра, а чресла, не руки, а длани или десницы. Дьякон Ахилла Десницын и впрямь обладает такой богатырской десницей: где рукой взмахнет — там улица, где другой взмахнет — переулочек.
Богатырская десница, не знающая удержу, особенно страшна для виноватого. Страшен Илья Муромец, разбушевавшийся от несправедливости князя Владимира. Лишь землею можно укротить богатыря, лишь в подвале за семью засовами сердце его остынет. Очарованный странник даже в монастыре в земляной яме не находит успокоения. Доходят до него вести, что в мире будет война, и уже он копит силы для выхода из подземелья на поле битвы — сподобиться умереть за веру.
Очарованный странник и Ахилла буквально одержимы физической мощью. Избыток земной силы — их постоянная мука. Богатырь ищет подвига и не находит его. Эта богатырская мука сродни томлению перед подвигом Ильи Муромца, Геракла и Одиссея. Но там, в мифологическом прошлом, именно телесная языческая мощь была мерой совершенства. Победить дракона, повернуть русло реки, укротить разъяренного быка — вот героические деяния тех времен. Странник и коней укрощает, и тройку у самого края оврага останавливает, да ведь это все не поприще для героя в XIX веке.
Богатырь начинает свой подвиг в былине, как правило, с ухода в другую страну. Сама смерть в русском фольклоре обозначена как уход. ("Смерть, — отмечает М. Бахтин, — есть уход. Человек сам уходит. Только такая смерть-уход может стать предметом (фактом) художественного видения в мире Достоевского". О роли фольклорного ухода в творчестве Л. Толстого см. статью автора "Уход и воскресение героев Толстого" в сб.: "В мире Толстого").
Сам поединок богатыря со смертью начинается именно с такого ухода через рубеж, переправу, лес, камень. Путь в царство смерти лежит через поле, усеянное мертвыми костями. Жителям Киевской Руси половцы, хазары и монголо-татарские орды казались пришельцами с того света, из-за поля. Уход в плавание, в степь, в поле равнозначен смерти во многих мифологических сказаниях.
Очарованный странник очарован своим мифом — своей верой, и все реальные передряги в его судьбе выстраиваются по строгому мифологическому канону.
За таких, как он, возносились моления "о плавающих и путешествующих, в недугах страждущих, плененных", — все эти канонические испытания он прошел, и в самой композиции повести дано реальное воплощение этой формулы. Мы видим странника вначале плывущим на пароходе, видим его затем и "путешествующего", и "страждущего", и "плененного" в калмыцкой степи. Странник — богатырь ищет путь к заветной цели, благополучно, как Одиссей, возвращаясь из всех плаваний.
Но Одиссей странствует внутри своего мифа. Куда бы ни забросила его судьба, он везде остается среди единоверцев и богов своей веры. Очарованный странник среди калмыцкой степи остается в мифологическом вакууме. Вера калмыков для него просто пустота. Разумеется, читатель понимает, что духовные ценности других мифов, скажем калмыцких, объективно ничуть не менее значимы, но рассказ идет от лица самого странника, для которого другого мира просто не существует.
Очарованный странник Лескова уходит в калмыцкую степь. Для его патриархального сознания это равнозначно прекращению жизни. Годы, прожитые там, не в счет. Дочери и сыновья, "Наташки" и "Кольки", родившиеся там, тоже как бы не существуют. В его сознании этот "тот свет", где все происходящее призрачно и эфемерно.
На пороге в "царство мертвых" богатырь должен пройти суровое испытание в поединке с потусторонней силой. Только победителю дано войти в царство мертвых и выйти из него невредимым. В царство мертвых можно войти, только перешагнув через смерть. В поединке странник насмерть засекает калмыцкого богатыря, но для него это не убийство, а какой-то странный ритуал, через который судьба почему-то предназначила ему пройти.
Читатель может догадаться по ходу повествования, что калмыки приняли Очарованного как своего, не делая никаких различий между ним и собой. Ему было поставлено единственное условие — оставаться в степи. Ему дано все, что должно привязать человека к роду: жена, семья и равное, даже несколько привилегированное участие в общем труде. Но долгие годы в степи для странника — лишь мираж, лишь тяжкое испытание, потому что они не озарены и не освящены его верой.
Здесь очень тонкая грань мифологического сознания. Все, что происходит за пределами его мифа, его веры, лишено реальности, не воспринимается как действительно существующее. И радости, и страдания в калмыцкой степи не имеют смысла для странника. Даже мысль о побеге возникает не из желания улучшить условия жизни, а для того, чтобы быть погребенным в землю отцов по уставу и по чину. Очарованный странник не фанатик. Он с любопытством и уважением относится к правам и верованиям других народов, но сам он существует в системе ценностей своего мира, своей веры. Спокойно и без осуждения рассказывает он о том, как после первого побега ему подрезали кожу на пятках и насовали под нее щетины, чтобы не мог сбежать. Для странника это вполне естественно. Физическое увечье, боль при ходьбе — все это принимается как должное испытание, плата за возвращение с "того света".
Странник спокойно рассказывает о том, как натер пятки порохом, чтобы они вспухли и щетина вытекла с гноем. Физические страдания кажутся ему столь незначительным испытанием, что в ходе повествования он даже забывает о них и рассказывает лишь по просьбе слушателей, желающих узнать, как избавился странник от кривой походки.
Он и в своей земле изгнанник, странник, у него нет здесь ни родственных, ни деловых связей. Он "беспачпортный", беглый гонимый, изгнанный отовсюду, и в то же время он везде желанный и привечаемый. Для античного Одиссея весь смысл страданий заключен в слове "Итака". Возвращение в Итаку для него означает обретение родного крова и покинутого домашнего очага. Для русского Одиссея, Очарованного странника, возвращение на родную землю не сулит никаких земных благ. Он и здесь остается странником. Он возвращается на свою землю не к очагу, а к алтарю. Одеяние послушника и монаха для него ~ богатырские латы в духовной битве. Как Ахилла, это богатырь тела, ставший, как и Ахилла, богатырем духа. Смерть для Очарованного странника — это утрата своего лица, своей веры. Пройдя сквозь все испытания, он лица своего не утратил и потому в поединке со смертью неуязвим. Он воплощает в своем характере богатырскую неуязвимость гомеровского странника Одиссея.
Другого гомеровского богатыря воплощает в себе Ахилла Десницын из "Соборян". Само имя его заставляет вспомнить об Ахиллесе. Маска странника — Одиссей, маска Ахиллы — Ахиллес.
"Гнев, богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына", — восклицает Гомер. Богатырский гнев Ахиллеса заполнил собою всю "Илиаду". Так же и гнев Ахиллы Десницына заполнил повествование "Соборян".
В "Илиаде" борьба развернулась вокруг тела Гектора, в "Соборянах" она сосредоточилась вначале вокруг скелета, добытого учителем Варнавой Препотенским. "Пока я этого Варнаву не сокрушу, не зовите меня Ахилла-дьякон, а зовите меня все Ахилла-воин", — восклицает Ахилла. Иронией судьбы занесен он был позднее в столицу, где увидел царя Ахиллу на сцене и всерьез сравнивал его с собой: "...Выскочил актер, весь как есть в латах и на пятку жалится, а дай мне этакую сбрую, я бы гораздо громче разыграл".
И разыграл-таки Ахилла гораздо громче, только трагедия, превращенная в фарс на сцене, разыгранная в жизни, стала трагикомедией.
Отец убитого Гектора, Приам, приходит в стан врага к убийце своего сына и, целуя руку, убившую Гектора, молит грозного царя вернуть тело сына. Видя горе Приама, сам Ахиллес разрыдался и отдал отцу тело поверженного врага, приказав похоронить его с подобающими почестями.
В "Соборянах" сам Ахилла приходит в "стан врага" — в дом Препотенского, дабы предать погребению злополучные кости скелета. Богатырский безумный гнев Ахиллы, его душевная уязвимость обратно пропорциональны его телесной неуязвимости. Он, дьякон Ахилла, телесно неуязвим. Он уязвим душевно. Его неудержимый богатырский рев доносится то с полей, то с церковных хоров. Ахилла "уязвлен" смертью.
Но Ахилла-воин еще и Аника-воин. Всех победил Аника, а со смертью не совладал. В народных представлениях смерть приходит к Анике в своем классическом образе: скелет с косой.
Единоборство Ахиллы с Варнавой Препотенским превращается в единоборство со скелетом, который Ахилла безуспешно пытается предать погребению. Ахилла рассыпает скелет, Варнава его собирает. Ахилла стремится предать скелет земле. Варнава раскапывает кости, уже однажды преданные погребению.
Так Аника-воин безуспешно поражает смерть мечом и копьем, но меч проходит сквозь пустоту, и копье пролетает насквозь, не причиняя вреда смерти, а скелет, рассыпавшись, тотчас собирается вновь.
Апокрифические единоборства богатырей и отшельников с бесом всегда становятся поединком терпения. Ахилла вступил в единоборство с "чертом", наводящим ужас на всю округу. Он подкараулил "беса" на кладбище и поборол его, но далее, как всегда бывает в фольклорном сюжете, черт изводит богатыря терпением. Гоголевский Вакула, оседлав черта, долго носится на нем по воздуху, пока силы нечисти не иссякли. Руслан, схватив за бороду Черномора, надолго оказывается в его власти. Кульминация поединка — кто дольше выдержит.
Ахилла, оказавшись с "чертом" на дне оврага, так и просидел с ним до рассвета. Оба окоченели, оба из сил выбились, пока не нашли их люди в ледяной жиже почти застывших.
Таковы "маскарадные" поединки Ахиллы со смертью, но в момент, когда маски сброшены, начинается подлинный поединок богатыря Ахиллы со смертью. От Ахиллы исходит бурление жизни и вечное беспокойство. В нем одном "тысяча жизней горит", так что с удивлением восклицает тихий Захария: "Я и не знаю, как ему умирать!"
"Я и сам этого не знаю, — пошутил протопоп, — он есть само отрицание смерти".
Но вот наступает момент единоборства Ахиллы со своей собственной смертью. Эта смерть у Лескова — подлинный богатырский поединок.
Перед смертью Ахилла стал кроток. Неукротимая ярость и физическая сила как бы отлетели от могучего тела, в то время как сила духа Ахиллы Десницына возрастала до самого момента смерти. Богатырское уханье Ахиллы перед кончиной потрясло кроткого Захарию. Теперь Ахилла боролся не с чертом, а с "огнелицым", преграждающим ему путь к вечности. Боролся и победил, как Иаков, всю ночь проведший в борьбе с невидимым ему ангелом.

"Ахилла был в агонии, и в агонии не столько страшной, как поражающей: он несколько секунд лежал тихо и, набрав в себя воздуху, вдруг выпускал его, протяжно издавая звук: "у-у-у-х!", причем всякий раз взмахивал руками и приподнимался, будто от чего-то освобождался, будто что-то скидывал.
Захария смотрел на это, цепенея, а утлые доски кровати все тяжче гнулись и трещали под умирающим Ахиллой, и жутко дрожала стена, сквозь которую точно рвалась на простор долго сжатая стихийная сила.
— Уж не кончается ли он? — хватился Захария... но в это самое время. Ахилла вскрикнул сквозь сжатые зубы:
— Кто ты, огнелицый? Дай путь мне!
Захария робко оглянулся и оторопел, огнелицего он никого не видал, но ему показалось со страху, что Ахилла, вылетев сам из себя, здесь же где-то с кем-то боролся и одолел..."

"Да, был могуч ты и силен, а и к тебе приблизился час, когда не сам препояшешься, а другой тебя препояшет", — говорил Савелий Туберозов Ахилле.
Но как только препояшет "иной" Ахиллу, оставят богатыря его физическая сила, его языческая мощь, иссякнет буйство. Смирен и кроток стал Ахилла, когда соприкоснулся с мыслями не языческого свойства о тщете и скоротечности всего земного.
Кто же этот "иной", кто препояшет Ахиллу?
Сила языческой мощи, бушующая в Ахилле и в Очарованном страннике, — это вечная агония языческого мифа в душе человека. Князь Владимир приказал сбросить в Днепр золотого светоносного славянского бога Перуна. С плачем бежали за идолом киевляне, и то в одном, то в другом месте Перун оказывался на берегу. Тогда князь Владимир приказал дружинникам встать с баграми у берега Днепра, чтобы отталкивать тысячелетнее прошлое. Можно оттолкнуть от берега деревянного идола, но вытолкнуть из человеческого сердца тысячелетний языческий пир и богатырский разгул не было дано никакому князю.
Но как бы ни пировали, как бы ни буйствовали, как бы ни кручинились киевские богатыри в прошлых и грядущих веках, отныне пир их был омрачен приходом иных богатырей — в рубищах и невзрачных одеждах, немощных телесно, но сильных духом.
Сергий Радонежский, благословляя Дмитрия Донского на Куликовскую битву, дает ему двух богатырей — Ослябю и Пересвета. Богатырская сила двух воинов исходит от убеленного сединами старца, главы лесной обители. Памва Безгневный из "Запечателенного ангела" повелевает даже стихиями.
С виду Памва — старичок горбатенький в колпачке, как Сергий Радонежский, посреди дремучего леса обитающий. За плечами вязаночка хвороста, за поясом топорик. Силы в нем и мощи физической никакой. Ни к чему земному он не привязан, даже к своему имени, в отличие от Очарованного странника. На вопрос, как его зовут, отвечает: "Зовут зовуткою, а величают уткою". На вопрос путников, куда ведет, отвечает: "Всех нас бог ведет".
Как и положено сказочному старичку, появляется Памва на распутье. Только заговорили путники, идти им направо или налево, как возникла перед ними необычная для человека распутица между землей и небом. Стало одного из них, младшего, Левонтия, к земле клонить. "Не могу я идти; не могу больше шагу ступить!" — а сам, бедняга, даже к земле клонится, падает", — и тут же вскоре на глазах Левонтий "...сам из себя куда-то излетел и витает...".
Вот тут-то из лесу выходит некое существо, "поначалу совсем безвидное, — не разобрать, зверь или разбойник". При билжайшем рассмотрении оказалось, что это старичок в колпачке. Это странное существо — не то старичок-лесовичок, не то леший, не то домовой...
Появляется он на распутье между правым и левым, между тягой к земле и к небу, между тьмой и светом. Какой-то мифологический клубок между всеми мирами.
Это заповедная глушь человеческого духа, святая святых, тайная, сакральная поляна в мифологических дебрях лесковской прозы. Лесков особо и затаенно любил этот пограничный мир живой, как бы неузаконенной мифологии, где народная душа открывает свои самые потаенные двери. Здесь все, что не укладывается в канон, в официальную догму, здесь человек в своем естественном "подполье", в заповедных дремучих лесах, не в сырых петербургских подвалах, а в живоносных дебрях, где никто его достать не может.
Памву Безгневного видят оба спутника, но будь их не двое, а вшестеро, всемеро больше — и тогда бы все одно увидели. Здесь единая "анима" — душа народная, изгнанная в леса.
В отличие от Ахиллы и Очарованного странника Памва немощен и безгневен. К нему и послушник приставлен "пресуровый грубитель", особо его угнетающий, чтобы закалить силу кротости. Смиренно стучится Памва в двери собственной кельи:

"— Брате Мирон! а брате Мирон!
А оттуда дерзый голос грубо отвечает:
— Опять ночью притащился. Ночуй в лесу! Не пущу!
...Не успел старичок ноги перенести через порог, как он его так толкнул, что тот
мало не обрушился!.."
Но какая сила таится в кротости Памвы! С виду немощный, он одним словом убивает Левонтия. Только и сказал ему старец: "Мир ти: почий" — и умер Левонтий.
Тут даже спутник Левонтия взвыл не своим голосом: "Отец Памва, ты убил моего отрока!.. Ты из него душу, как голубя из клетки, выпустил!"

И звучит далее гимн кроткому духовному богатырству Памвы, силе его неодолимой:

"...Согруби ему — он благословит, прибей его — он в землю поклонится, неодолим сей человек с таким смирением! Чего он устрашится, когда даже в ад сам просится?.. Он и демонов-то всех своим смирением из ада разгонит или к богу обратит! Они его станут мучить, а он будет просить: "Жестче терзайте, ибо я того достоин". Нет, нет! Этого смирения и сатане не выдержать! Он все руки об него обколотит, все когти обдерет и сам свое бессилие постигнет перед Создателе, такую любовь создавшим, и устыдится его".

Где кончается власть Ахиллы Десницына — начинается духовная власть Памвы Безгневного. Всех побеждал Ахилла, одна смерть его победила. Памва — победитель ада и смерти, его власть почти бесконечна, но лишь до земных пределов: на "земле" властвует Ахилла, но в "подземельях", в "глубинах ада" и в "небесных высях" царит Памва Безгневный. Памва должен существовать как антипод Ахиллы. Всегда подразумевается особое духовное равновесие в этих качелях, и на каждого гневного, неукротимого богатыря Ахиллу приходится в противовес ему кроткий безгневный Памва. Эти качели очень точно передают два противоположных идеала в мифологическом народном сознании.
Народ чтил и помнил языческого богатыря, неукротимого в гневе, не знающего меры и удержу, но наступала минута горькой кручины, и могучий богатырь, скинув латы, шел в дремучие леса на выучку к немощному и кроткому старцу – отшельнику, аскету, как Ослябя и Пересвет пришли к Сергию.
Оба были почитаемы в народе, обоим слагались песни и гимны, но когда Достоевский попытался соединить в образе Зосимы два разных идеала — земной и аскетический, — ему пришлось смириться с очевидной схематичностью образа.
Не может аскетичный Памва пировать в жизни, как Ахилла, но и Ахилла не может быть бесплотен, как Памва, разве что перед смертью, когда другой его "препоясал". Как в качелях две противоположно направленные силы уравновешивают друг друга на расстоянии, так Ахилла и Памва существуют лишь в отдалении друг от друга.
Для Лескова дуализм человеческой природы не только терпимое, но и желательное явление. Человек Лескова уютно и просто расположился там, где человек Достоевского до бесконечности сталкивает свои "pro" и "contra". В этом смысле можно сказать, что лесков уловил особую тонкость мифологического сознания, не требующего от мира логической непротиворечивости и завершенности.
Купчиха, в которую мечтал воплотиться черт Ивана Карамазова, преспокойно отвешивает свои семипудвые поклоны в бесчисленных лесах-скитах, где обитают Памвы — безгневные и бесплотные. Это не всеядность, а живое воплощение заветной мысли Лескова о том, что человек значительно шире логики. "Широк, слишком широк человек, я бы сузил", — этот крик героев Достоевского может вызывать лишь ухмылку у героя Лескова, который и не стремится понять себя за пределами мифа и тайны. Там, где у Достоевского логика и психология, у Лескова — начало мифа.
В логике и философии тезис и антитезис требуют синтеза, в мифе они ничего не требуют и существуют вместе. Здесь особенно ясно осознаешь, что двойственность и противоречивость человеческой природы легко воплощаются в мифологии Лескова и почти не поддаются логическим и психологическим силлогизмам, раздирающим героев Достоевского.
Три лесковских "богатыря" — Ахилла Десницын. Очарованный странник и Памва Безгневный — не только оживили знакомый мифологический пантеон, но и дополнили его образом Памвы. Если Ахилла и странник ведут свою родословную от Ахиллеса и Одиссея, то Памва Безгневный, выношенный в дебрях и заповедных лесах старообрядческой мифологии, к числу своих прародителей может причислить такого вполне реального исторического деятеля Древней Руси, как Сергий Радонежский, активно помогавший Донскому в подготовке Куликовской битвы. В Ахилле Десницыне и в Очарованном страннике также проступают вполне осязаемые черты тоже реального исторического лица — протопопа Аввакума. Здесь то же сочетание физической и духовной мощи, та же немного бестолковая и безудержная неуемность в гневе. Но в противовес Аввакуму есть кроткий Сергий и в противовес безудержному в гневе Ахилле есть Памва Безгневный. Так, у Достоевского неуемности двух братьев Карамазовых противостоит единокровная, но противоположная по направлению кротость Алеши.
Главное же, что объединяет и трех Карамазовых, и трех лесковских "богатырей", — это непримиримость к смерти. Каждый из героев по-своему участвует в неравном поединке с ней, но направленность цели всегда единая. Неукротимая жизненная сила клокочет и в могучем Ахилле, и в немощном теле Памвы. И еще поразительнее, что кульминационное единоборство со смертью прямо-таки сходно у Достоевского в "Братьях Карамазовых" и в "Соборянах" Лескова.
Кроткий Алеша Карамазов и неукротимый Ахилла Десницын, говоря языком Лескова, "уязвлены" смертью своих духовных наставников. И не столько смертью, сколько несправедливым поруганием праведника. Над гробом Зосимы надругался фанатичный монах, и Туберозов перед смертью подвержен несправедливой опале. И вот в смятении уходит из монастыря Алеша, оставляя своего учителя, а дьякон Ахилла в ночной тишине пытается оживить умершего Туберозова.
Эта сцена поистине потрясающа:
"— Баточка! — взывал полегоньку дьякон, прерывая чтение евангелия и подходя в ночной тишине к лежащему перед ним покойнику. — Встань! А?.. При мне одном встань! Не можешь, лежишь яко трава".
Не таков Ахилла, чтобы смириться со смертью. Как и положено по его пламенной вере, на третью ночь должен воскреснуть Туберозов. Тут начинаются чисто магические богатырские заходы, когда трижды берется герой за дело и лишь на третий раз победит. Ахилла начинает свой решительный приступ за час до полуночи:
"— Слушай, баточка мой, это я теперь тебе в последнее зачитаю, — и с этим дьякон начал евангелие от Иоанна. Он прочел четыре главы и, дочитав до главы пятой, стал на одном стихе и, вздохнув, повторил дважды великое обещание: "Яко грядет час и ныне есть, егда мертвии услышат глас сына божия и, услышавши, оживут".
И вот на заре желаемое чудо свершилось:

"...Ему послышалось, как будто бы над ним что-то стукнуло, и почудилось, что будто Савелий сидит с закрытым парчою лицом и с Евангелием, которое положили всего мертвые руки.
Ахилла не оробел, но смутился и, тихо отодвигаясь от гроба, приподнялся на колени. И что же? По мере того, как повергнутый Ахилла восставал, мертвец по той же мере в его глазах медленно ложился в гроб, не поддерживая себя руками, занятыми крестом и евангелием.
Ахилла вскочил и, махая рукой, прошептал:
— Мир ти! мир! я тебя тревожу!"

Задремал Ахилла над фобом так же, как Алеша Карамазов, вернувшийся в монастырь, задремал над телом Зосимы. Во сне увидел Алеша своего учителя воскресшим, празднующим вместе с ним тут же, в келье, брак в Кане Галилейской.
Задремавший после изнурительной борьбы со смертью Ахилла Десницын ясно увидел воскресшего Туберозова в облачении, творящего церковную службу здесь же, в церкви, где только что его отпевали. Пробуждение Ахиллы так же, как и пробуждение Алеши, вовсе не вернуло их к той реальности, в какой они находились до сна. Каждый из них в душе уже воскресил своего учителя и не собирался уступать свою психологическую победу суровой очевидности смерти и тления.
Можно ли назвать такое состояние духа самообманом? Конечно, нет. Ведь и Алеша, и Ахилла не ставят под сомнение реальность смерти. Горе Алеши и Ахиллы ничуть не уменьшилось после сна, но увеличились их духовные силы. Их целительные фольклорные сны стали торжеством человека, его победой над смертью.
У сегодняшнего неискушенного читателя, привыкшего воспринимать фантастику лишь с загадочным словесным довеском "научная", сказочный внутренний мир героев Лескова может вызвать пренебрежительную усмешку: мол, всего этого не существует, а стало быть, и ценность этих фантазий весьма сомнительна. Но нельзя забывать, что фантастический мир сказки и мифа документально правдив и точен в отражении внутренних стремлений и помыслов человека.
Не скованный внешними обстоятельствами, мир сказки и мифа дает нам картину мира такой, какой она открывается внутреннему взору человека в момент свободного полета фантазии. А свободный полет — это уже вполне реальная стихия внутреннего мира человека. О ней нельзя рассказать иными словами, и в этом смысле сказочность лесковских героев восполняет унылую рациональную созерцательность во взгляде на человека, которая при всех достижениях литературы XIX века все-таки отчетливо ощутима в ее общем потоке.
В этом смысле Лесков оказался очень тонким психологом. Он яснее других ощущал неуничтожимость мифа и сказки в жизни людей. Острее других чувствовал, как реально влияет на судьбы людей, казалось бы, давно изгнанная из мира сказочная стихия.
Старообрядцы, ведомые своим "запечатленным ангелом", в целом неплохо ориентируются в реальных причинах своих несчастий. Но эти реальности для них как бы призрачны, создав своими руками новый, не обезображенный сургучом образ, они согласны обезобразить его печатью, потому что для них реален лишь тот, подлинный лик, который исчез под сургучом чиновника. Если бы чиновник спалил образ, они собрали бы пепел и ему поклонялись бы как образу. Если бы и пепла не стало, свято было бы место, где он был сожжен. Если бы и место стало недоступно, осталась бы святая память о нем, имеющая силу самой яркой реальности.
Или вспомним эпизод единоборства Ахиллы с "чертом" — Данилкою. Всю ночь просидели они в ледяной воде на дне оврага. После этого произошло необычное явление, отмеченное уездным лекарем. Могучий Десницын вскоре умер от тяжелой простуды, а хилый, болезненный Данилка остался жив и даже не заболел.
Ясно, что смерть Ахиллы произошла не столько от простуды, сколько о душевного потрясения в борьбе с "чертом". Разоблачение "черта", по сути дела, ничего не меняет. Уместно вспомнить здесь слова А.Ф. Лосева о реальности мифа: "Тут — лишнее доказательство того, насколько жестоко и беспощадно реальна мифология, а также и того, что иная мифология, возникающая из обожествления природных сил, практикуемых одновременно и естественно, реальнее самой истории".

Hosted by uCoz